Поиск |
Сообщения за день |
04.12.2009, 23:06 | ||||
|
||||
|
Сказка о Смерти и чужая надпись
Я все еще смотрел наверх в медленно гаснущее вечернее небо, когда рядом послышался чей-то голос: — Вы, кажется, очень интересуетесь горними странами? Мой взгляд с быстротой выстрела упал вниз, и я увидел, что дошел до низкой стены нашего кладбища; и по ту ее сторону напротив меня стоял человек с лопатой и серьезно улыбался. — Меня же больше занимает эта земля, здесь, — продолжал он, указывая на черную влажную почву, проглядывавшую то там, то здесь сквозь множество палых листьев. Листья, шурша, касались друг друга, а я и не заметил, что поднялся ветер. Вдруг я сказал, охваченный сильным отвращением: — Зачем Вы это делаете? Могильщик все еще улыбался: — Все-таки заработок, — и потом, позвольте, разве не делает большинство людей то же самое? Ведь люди хоронят Бога там, как я людей здесь, — он показал на небо и пояснил, — да, это огромная могила; летом на ней вырастают полевые незабудки... Я перебил его: — Было время, когда люди похоронили Бога, это правда... — Разве что-нибудь изменилось? — спросил он со странной печалью. Я продолжал: — Когда-то однажды каждый человек бросил на Него горсть неба, я знаю. Но тогда Его там, собственно, уже не было, или же... — я помедлил. — Знаете, — начал я снова, — в древности люди молились так, — я развел широко в стороны руки и невольно почувствовал, как при этом увеличилась моя грудь. — Бог тогда погружался во все эти бездны, темные и исполненные смирения, и очень неохотно возвращался к Себе в небеса, которые Он мало-помалу делал все ближе к земле. Но вот пришла новая вера. А так как она не могла объяснить людям, чем отличается ее новый бог от того старого, которого люди продолжали узнавать во всех славословиях, то основатель новой заповеди изменил способ молитвы. Он научил людей складывать руки и провозгласил: смотрите, нашему богу угодна такая молитва, значит он не тот, про которого вы до сих пор думали, будто держите его в руках. Люди увидели это, и жест раскрытых рук стад с той поры презренным и бранным, а потом его прибили к кресту, чтобы показывать всем как символ страдания и смерти. И взглянув снова на землю, Бог испугался. Рядом с бесчисленными сложенными ладонями Он увидел множество высоких готических церквей, и руки и шпили тянулись отвесно к небу, острые, словно неприятельские копья. У Бога Своя, особенная храбрость. Он ушел глубже в небо, и когда заметил, что башни и новые молитвы растут вслед за Ним, то совсем покинул небеса, вышел с другой их стороны и так избавился от преследования. Он сам был поражен, найдя по ту сторону Своей лучезарной родины сгущающуюся темноту, которая безмолвно приняла Его, и Он углублялся в нее все дальше, и это напомнило Ему сердца людей. Тут Он впервые подумал, что человеческие головы светлы, но сердца полны подобной тьмы, и Ему захотелось жить только в сердцах людей и никогда больше не подниматься в их ясные, холодные и бодрые мысли. И размышляя так, Бог продолжал Свой путь. Все гуще становилась темнота вокруг, и ночь, в которую Он углублялся, все больше наполнялась душистым теплом взрыхленной земли, хранящей в себе будущие плоды. А вскоре навстречу Ему протянулись корни — старым и прекрасным жестом широкой молитвы. Самое мудрое на свете — круг. Бог, Который ушел от нас в небесах, возвращается к нам из земли. И кто знает, может быть, именно Вы откроете однажды вход... Человек с лопатой возразил: — Но это — лишь сказка. — В наших устах, — ответил я, — все становится сказкой, ведь в словах ничего не может произойти. Человек посмотрел немного перед собой. Потом быстрым движением надел куртку и спросил: — Мы пойдем вместе? Я кивнул: — Я иду домой. Кажется, нам по пути. Но разве Вы живете не здесь? — Нет, — ответил он, выходя из маленькой калитки и мягко поворачивая ее на звонких петлях. Через несколько шагов он доверительно заговорил: — Да, Вы были правы. Странно, что находится кто-то, кто может это делать — там, за оградой. Раньше я никогда не думал о таких вещах. Но теперь, с возрастом, у меня появляются мысли, необычные мысли, как та о небе и еще другие. Смерть. Что мы о ней знаем? Вроде бы все, но очень возможно, что ничего. Когда я копаю могилы, меня часто обступают дети (не знаю, чьи они). И тут-то приходят все эти мысли. Тогда я начинаю работать как вол, чтобы прогнать всю силу из головы в руки и дальше в землю. Могила получается куда глубже, чем положено, а рядом вырастает целая гора. Но дети убегают, как только видят мои яростные движения. Они думают, что я на что-то сержусь. Он задумался. — Да ведь так оно, в сущности, и есть. Ты сердишься. потом тебе становится все равно, ты словно уже все решил, и вдруг... Все оказывается напрасно, смерть остается чем-то непостижимым, страшным. Мы шли по длинной улице, под совершенно уже облетевшими яблонями, и лес надвигался слева, как ночь, которая тоже вот-вот должна была нас догнать. — Я хочу поведать Вам одну маленькую историю, — сказал я — она как раз подходит к нашему разговору. Мой собеседник кивнул и зажег коротенькую старую трубку. И я начал: — Жили когда-то два человека, муж и жена, и они любили друг друга. Любить — значить ничего не принимать ниоткуда, обо всем забыть и стремиться получить все, что уже имеешь, и все остальное из рук одного единственного человека. И оба стремились к этому. Но во времени, когда каждый день окружен другими, когда без конца что-то приходит и уходит, часто прежде, чем успеваешь заметить, что это было, такая любовь невозможна, события обступают со всех сторон, и случай открывает им все двери. Поэтому они решили уйти от времени, уединиться где-нибудь далеко, где не слышно боя часов и звуков города. Там они построили себе дом в саду. В доме было две широкие двери, по правую и по левую сторону. Правая была дверь мужа, и все, что приходило к нему, должно было входить с правой стороны. Левая же принадлежала жене, и через нее входили в дом ее мысли и надежды. По утрам тот, кто просыпался первым, выходил и раскрывал свою дверь. И кто только не бывал в доме до самой ночи, хотя поблизости и не было дороги. К гостеприимным хозяевам наведываются и окрестные поля, и дневной свет, и ветер, вносящий на плечах ароматы лугов. Но и прошедшее, воспоминания, судьбы входили в обе двери, и для всех гостей находилось простое, теплое радушие, так что вскоре им начинало казаться, будто они всегда жили в этом уединенном домике. Так прошло много лет, и два человека были счастливы. Левая дверь распахивалась несколько чаще, зато в правую входили более необычные гости. И перед ней однажды утром ждала своей очереди смерть. Муж, как только увидел ее, тотчас захлопнул дверь, и весь день она оставалась запертой. Через какое-то время смерть появилась перед левой дверью. Но и жена тут же захлопнула ее и заперла дрожащими руками на крепкую задвижку. Они ничего друг другу об этом не сказали, но все реже отворяли теперь свои двери и старались обходиться тем, что было в доме. Конечно, их жизнь стала куда беднее, чем прежде. Их запасы таяли, появилось много новых забот. Они стали плохо спать и в одну из долгих бессонных ночей вдруг оба разом услышали странный шорох, напоминающий сопение и фырканье. Это было за стеной дома, как раз посередине между дверьми, и казалось, будто кто-то выламывает из стены камни, чтобы проделать еще один вход к дом. И оба в испуге сделали вид, будто не заметили ничего особенного. Они начали неестественно громко говорить и смеяться, а когда устали, уже прекратился и шорох за стеной. С этого дня двери закрылись окончательно, и обитатели дома оказались в плену. Они стали болезненны, у них появились странные видения. И время от времени повторялся тот шорох. Тогда их губы смеялись, сердца же обмирали от страха. А работа за стеной становилась все громче и яснее, оба слышали это, и все громче были вынуждены говорить и смеяться их слабеющие голоса. Я замолчал. — Да-да, — произнес человек, шедший рядом, — все это так, это правдивая история. — Я прочитал ее в одной старой книге, — добавил я, — и при этом случилось нечто весьма примечательное. После строчки, в которой говорится о том, как смерть появилась перед дверью женщины, старыми, выцветшими чернилами была нарисована маленькая звездочка. Она выглядывала из слов, как из туч, и мне на мгновение показалось, что если бы строчки раздвинулись, за ними показались бы бесчисленные звезды, как бывает, когда поздним весенним вечером проясняется небо. Потом я забыл об этом незначительном обстоятельстве, но в конце книги на блестящем переплете я обнаружил точно такую же звездочку, словно отражение в озере, а под ней начинались тонкие строчки, убегающие по бледной зеркальной поверхности, словно волны. Во многих местах надпись была неразборчива, но мне все же удалось прочесть ее почти целиком Там стояло примерно следующее: «Я так часто читаю эту историю, в самые разные дни, что мне иногда кажется, будто она — мое собственное воспоминание и написана моей рукой. Только у меня дальше не так. Жена никогда прежде не видела смерть и, ни о чем не подозревая, позволила ей пройти. Но смерть сказала торопливо и так, словно у нее нечиста совесть: «Передай это мужу». На вопросительный взгляд женщины она поспешила прибавить: «Это семена, очень хорошие семена». И сразу же, не оглядываясь, ушла. Женщина открыла мешочек который дала ей смерть: там и вправду были какие-то семена — твердые, отвратительные зерна. Тогда она подумала: «Семя — это что-то незавершенное, будущее. Никто не знает, что из него вырастет. Я не отдам мужу эти странные семена, они совсем не похожи на подарок. Лучше я посажу их в нашем саду и посмотрю, что взойдет. Потом покажу ему это растение и расскажу, откуда оно». Так она и сделала. И их жизнь шла по-прежнему. Муж, который все думал о том, как смерть стояла перед его дверью, сначала немного боялся, но потом, видя, что жена его радушна и безмятежна, как всегда, снова растворил свою дверь, и в дом вошло много жизни и света. А следующей весной на одной из грядок между огненных лилий появился маленький куст. У него были узкие, отливающие черным листья, странно блестящие, острые, как у лавра. Муж каждый день собирался спросить, откуда взялось это растение, и каждый день не мог на это решиться. И точно так же жена изо дня в день не могла заставить себя рассказать... Но подспудный вопрос с одной стороны и невысказанный ответ с другой часто заставляли их сходиться у куста, который так странно выделялся своей сумрачностыо в их цветущем саду. Пришла следующая весна, и когда они ухаживали за садом и за новым кустом, им было печально, что он, окруженный благоухающими цветами, рос не меняясь, немо и замкнуто, как и в прошлом году, безразличный к солнцу. Тогда они, не сговариваясь, решили в третью весну отдать ему все свои силы, и когда эта весна пришла, они молчаливо, рука об руку, выполнили то, что каждый себе пообещал. Их сад зарос сорными травами, огненные лилии казались бледнее, чем прежде. Но однажды утром после душной пасмурной ночи они вышли в тихий, мерцающий сад и увидели: из черных острых листьев странного куста поднялся, не поранившись, бледный голубой цветок, которому уже стал тесен его бутон. И они стояли перед ним, взявшись за руки, не говоря ни слова: теперь это тем более не было нужно. Они думали: вот цветет смерть. Потом одновременно склонились к юному цветку, чтобы вдохнуть его аромат. И с этого утра в мире все стало по-другому». Так было написано на переплете старой книги, — закончил я. — Кто же это написал? — поинтересовался мой попутчик. — Какая-то дама, судя по почерку, — ответил я. — Только зачем это исследовать. Буквы были очень выцветшие и несколько старомодные. Видимо, она давно умерла. Человек рядом со мной погрузился в свои мысли. Потом заметил: — Всего лишь история, но как впечатляет... — Ну, это когда редко доводится слушать истории, возразил я. — Вы думаете? — Он подал мне руку и я крепко пожал ее. — А ведь я хотел бы рассказать ее еще кому-нибудь. Можно? Я кивнул. Вдруг он спохватился: — Но у меня же никого нет. Кому бы я ее рассказал? — Что ж, это просто: расскажите детям, которые иногда приходят посмотреть на вашу работу, кому же еще? Дети и в самом деле услышали три последние истории. Только историю о вечерних облаках лишь частично, если я правильно осведомлен. Дети ведь маленькие и потому намного дальше от вечерних облаков, чем мы. Но так даже лучше. Несмотря на большую и искусно построенную речь Ханса, они поняли бы, что вся эта история — игра детей. и, как посвященные, отнеслись бы к моему рассказу критически, Но это хорошо, что они не знают, с какими усилиями и как неловко мы переживаем вещи, которые с ними происходят так просто и безо всякого принуждения. |
|||
04.12.2009, 23:06 | ||||
|
||||
|
Об одном союзе по настоятельной необходимости
Я только что узнал, что и в нашем местечке есть нечто вроде артистического союза. Он возник недавно, в силу безотлагательной, как это обычно бывает, необходимости, и говорят, что он «процветает». Когда союз не знает, что ему предпринять, он занимается тем, что процветает; считается, что без этого союз — еще не союз. Излишне говорить, что господин Баум соединяет в своем лице почетного члена, отца-основателя, знаменосца и проч., и не перепутать разные свои титулы стоит ему труда. Он послал ко мне одного молодого человека, чтобы пригласить меня поучаствовать в «вечерах». Я, разумеется, со всей возможной учтивостью поблагодарил его и прибавил, что последние примерно пять лет все мои усилия направлены в противоположную сторону. — Подумайте только, — объяснил я ему с подобающей серьезностью, — все это время не проходит и минуты, чтобы я не вышел из какого-нибудь союза, и все же до сих пор еще остаются такие, в которых я как бы состою. Молодой человек сначала испуганно, потом с выражением почтительного сожаления посмотрел на мои ботинки. Должно быть, он представил, как много им приходится «выходить», потому что он понимающе кивнул головой. Мне это понравилось, и так как я собирался идти, я предложил ему немного проводить меня. Мы вместе прошли по поселку и далее до вокзала, потому что мне нужно было в соседний городок. Мы говорили о самых разных вещах, и я узнал, что молодой человек — музыкант. Он сам скромно сообщил мне об этом; по его виду это трудно было бы определить. Помимо шевелюры его отличала изрядная, прямо-таки бьющая ключом услужливость. Во время этой совсем небольшой прогулки он успел поднять две моих перчатки, подержать мой зонт, пока я что-то искал в карманах, краснея заметить мне, что в моей бороде что-то запуталось и что на моем носу осела сажа, и при этом его пальцы вытягивались, словно устремляясь моему лицу на помощь. В своем усердии молодой человек даже иногда отставал, чтобы с простодушным удовольствием извлечь из ветвей кустарника запутавшиеся в них палые листья. Поэтому когда я понял, что из-за этих бесконечных остановок я рискую пропустить мой поезд (вокзал был еще Довольно далеко), я решил, чтобы по возможности удерживать его рядом со мной, рассказать ему историю. И не мешкая приступил к делу: — Мне известно, как возник один союз, который был по-настоящему необходим. Вот послушайте. Не так давно в одном старом городе встретились три художника. Разумеется, три художника не стали говорить об искусстве. По крайней мере, так казалось со стороны. Они коротали вечер в уединенной комнате старой гостиницы, повествуядруг другу о своих дорожных и всевозможных прочих приключениях. Их рассказы становились все короче и немногословнее, и наконец от всей беседы осталось лишь несколько острых словечек, то и дело перелетавших из уст в уста. Между прочим, чтобы сразу исключить возможное недоразумение, я скажу, что это были настоящие художники, что называется, самой природой, а не случаем предназначенные для своего ремесла. Этот скучный вечер в гостинице ничего не меняет — сейчас Вы узнаете, что было дальше. В гостиницу стали приходить другие люди, профаны; художники почувствовали себя не в своей тарелке и решили уйти. И когда они выходили из ворот, они были уже другими людьми. Они шли посередине улочки, в некотором удалении друг от друга. На их лицах еще оставалось немного смеха, этого замечательного беспорядка в чертах, но глаза у всех троих уже были серьезны и вдумчивы. Вдруг шедший посередине толкнул своего попутчика справа. Тот понял его сразу. Перед ними протянулась узкая, залитая теплыми сумерками улица. Она полого поднималась, так что ее перспектива была очень ясна, и в ней было что-то таинственное, и все же знакомое, близкое. Три художника остановились на миг перед этой картиной. Они ничего не сказали, потому что знали, что об этом сказать невозможно. Ведь именно потому, что есть вещи, о которых невозможно сказать, они и стали художниками. Вдруг где-то поднялся месяц, серебристой линией очертил фасад дома напротив, и из какого-то двора донеслась песня. «Грубый эффект», — буркнул Средний, и они пошли дальше. Теперь они шли немного ближе друг к другу, хотя по-прежнему занимали всю ширину улицы. Неожиданно они вышли на площадь. Теперь тот, что шел справа, обратил внимание остальных на открывшийся вид. В этой более просторной и свободной композиции месяц уже не мешал, напротив, он был даже необходим. Он освещал площадь во всей ее широте, придавал домам удивительно живое, прислушивающееся выражение, а мерцающая поверхность мостовой была решительно прочерчена каменным фонтаном и его тяжелой тенью — эта смелость особенно импонировала художникам. Они стояли рядом, припав, словно младенцы, к груди настроения. Но им бесцеремонно помешали. Послышались легкие торопливые шаги: от тени фонтана отделилась мужская фигура, с заурядной нежностью приняла шаги и все, что они принесли, и прекрасная площадь в одно мгновенье превратилась в жалкую иллюстрацию, от которой три художника отвернулись, как один художник. «Снова этот проклятый литературный элемент!» — воскликнул Правый, с профессиональным прищуром разглядывая парочку у фонтана. Объединенные своим гневом, художники еще долго бесцельно бродили по городу; повсюду им открывались интересные мотивы, но каждый раз какая-нибудь банальная деталь сводила на нет тишину и простоту картины, вновь и вновь вызывая их возмущение. В полночь они сидели в гостинице, в комнате Левого, самого юного из них, и даже не думали о сне. Ночная прогулка пробудила в них множество планов и проектов, а кроме того, она ясно показала, насколько они едины в главном, и потому теперь они с живейшим интересом обменивались своими мыслями. Не скажу, что их фразы были построены безупречно; в их речах то и дело проскакивали словечки, которые ничего не сказали бы профану, но друг друга они отлично понимали, так что все их соседи не могли уснуть до самого рассвета. Но эта долгая беседа имела один настоящий, весомый результат. Было образовано что-то вроде союза; впрочем, он существовал, собственно, уже в тот момент, когда выяснилось, как близки намерения и цели трех художников — настолько, что лишь с трудом можно было найти отличия. Первое общее решение «союза» было исполнено незамедлительно. Через три часа они приехали в ближайшую деревню и сообща сняли крестьянский домик. Оставаться в городе на первых порах не имело смысла. Сперва нужно было выработать свой «стиль», известную уверенность в себе, взгляд, твердость руки и прочие подобные вещи, без которых художник, хотя и может жить, но не может работать. Взращиванию всех этих достоинств должно было способствовать постоянное общение, этот самый «союз», в особенности же его почетный член — природа. Под «природой» художники понимали все, что сделал сам Господь Бог — или мог бы сделать, случись подходящие обстоятельства. Ограда, Дом, фонтан — все эти вещи, конечно, произведены человеком. Но когда они постоят какое-то время на земле и впитают какие-то качества деревьев, трав, может быть, отдаленных гор или облаков, они, так сказать, переходят во влпадение Бога, а значит и в собственность художника. По-тому что у Бога и художника — одно богатство или одна бедность, как посмотреть. Что же до природы, окружавшей новый дом художников, то Господь Бог, конечно, не предполагал в ней особенного богатства. Однако в скором времени художники изменили к лучшему Его мнение. Местность была равнинная, этого нельзя отрицать. Но благодаря глубине ее теней и высоте солнечных пятен на ней возникли вершины и бездны, между которыми бесчисленные полутона образовали луга и плодородные долины, что так ценятся в горных местностях. В округе росло немного деревьев, и почти все с ботанической точки зрения одного вида. Но благодаря чувствам, которые они выражали, — благодаря тоске какой-нибудь сухой ветки или трепетному благоговению ствола, все они казались разными существами, каждое со своим лицом, и художники могли без конца удивляться глубине и сложности характера какой-нибудь ивы. Воодушевление было столь велико, художники чувствовали такое единение в работе, что ровно ничего не значило, когда по истечении полугода каждый из них поселился в отдельном доме: это был, конечно, лишь вопрос помещения. Но здесь необходимо упомянуть о другом. Художники хотели как-то отметить годовщину своего союза, который в столь короткое время принес столь ценные плоды, и каждый решил втайне от других написать к этому случаю их дома. В день юбилея они сошлись, каждый со своей работой. Но так получилось, что они заговорили как раз об их жилищах, об их расположении, целесообразности и т. д. При этом они весьма разгорячились, и за спором каждый забыл о своей картине, так что поздно ночью они разошлись, так и не распечатав своих пакетов. Трудно объяснить, как это могло случиться. Но и в последующие дни они тоже не показали друг другу своих картин, и если один из них навещал другого (что случалось все реже, потому что они много работали), он находил на мольберте друга эскизы из тех времен, когда они еще жили вместе в крестьянском доме. Но однажды Правый (он и теперь жил с правой стороны, так что мы по-прежнему можем называть его так) случайно обнаружил у того, которого я назвал Самым Юным, ту самую картину, которую тот написал к юбилею и не показал друзьям. Он с минуту задумчиво смотрел на нее, потом поднес ее к свету и вдруг рассмеялся: «Смотри-ка, я и не знал, как метко ты сработалмо мой дом. Действительно остроумная карикатура! С этой чрезмерностью формы и цвета, с этой бесшабашной лепкой моего фронтона, в самом деле несколько выдающегося — определенно, в этом что-то есть». Самый Юный воспринял это не лучшим образом: он пал духом и отправился к Среднему чтобы тот, спокойный и вдумчивый, как-нибудь утешил его — подобные случаи всегда вызывали в нем малодушные сомнения в своем даре. Он не застал Среднего дома и в ожидании стал перебирать его работы — тут-то ему и попалась на глаза картина, сразу вызвавшая у него какое-то странное отвращение. Это был дом — но какой идиот согласился бы в нем жить! Чего стоил один фасад! Такой фасад мог построить лишь дилетант, который не имеет ни малейшего понятия об архитектуре и тужится приложить в строительстве свои убогие представления о живописи. Вдруг он отбросил картину прочь, как будто она ожгла ему пальцы. У ее левого края он увидел дату их первого юбилея и надпись: «Дом нашего Младшего». Он, конечно, не стал дожидаться хозяина и в удрученном расположении духа вернулся домой. С того дня он и тот, что жил справа, стали осторожнее. Они искали теперь отдаленные мотивы и, разумеется, даже не помышляли написать что-нибудь ко дню второго юбилея их столь плодотворного союза. Тем усерднее ни о чем не подозревавший Средний писал мотив, расположенный поблизости от дома Правого. Он сам не знал, что не позволило ему писать сам дом. Но когда он принес Правому готовую картину, тот повел себя с необычной сдержанностью, взглянул на нее лишь мельком и сделал какое-то небрежное замечание. Потом, через некоторое время, он сказал: «Между Прочим, я не знал, что ты недавно так далеко уезжал». — «Я? Уезжал? О чем ты?» — удивился Средний. «Об этой добротной работе, — ответил Правый, — очевидно, какой-то голландский мотив». Задумчивый Средний громко рассмеялся: «Прелестно! Да этот голландский мотив находится за твоей дверью». Он смеялся, не в силах остановиться- Но его сотоварищу по союзу было совсем не весело. Он вымученно улыбнулся и сказал: «Остроумно». — «Да вовсе же нет, открой-ка дверь, я все тебе покажу», — и Средний сам направился к двери. «Стой, — крикнул хозяин, — да будет тебе известно, что я никогда не видел этой местности и никогда не увижу, потому что в моих глазах для нее вообще нет места». — «Но как же...» — недоуменно пробормотал Средний. «Так ты не отойдешь от двери? — продолжал кричать Правый. — Хорошо, сегодня же меня здесь не будет. Ты вынуждаешь меня уехать, потому что я не желаю жить в этой местности, понятно?» — И их дружбе пришел конец. Но не союзу, ведь он до сих пор не распущен в соответствии с уставом. Об этом никто не подумал и можно даже с полным правом утверждать, что он распространился по всей земле. — Опять же, — перебил меня услужливый молодой человек, который уже давно сложил губы трубочкой, — можно видеть один из тех колоссальных результатов, которые дает союзная жизнь; нет сомнения, что из этого духовного объединения вышло немало выдающихся мастеров... — Позвольте, — возразил я, пока он неприметно стряхивал пылинку с моего рукава, — это было, собственно, только предисловие к моей истории, хоть и несколько затянувшееся. Так вот, я остановился на том, что союз распространился по всей земле, и это действительно так. Три его члена с неподдельным содроганием бежали друг от друга. Нигде не было им покоя. Каждый боялся, что другие все еще могут увидеть кусочек его земли и осквернить его своей пошлой пачкотней; и когда все трое оказались в отдаленнейших точках земной периферии, каждому вдруг пришло в голову неутешительное соображение, что его небо — небо, которого он добился, кропотливо пестуя свою самобытность, — все еще доступно остальным. И тогда, потрясенные, они попятились со своими мольбертами назад — и через каких-то пять шагов все трое свалились бы с края земли в бесконечное пространство и теперь, наверное, со все возрастающей скоростью описывали бы восьмерки вокруг Земли и Солнца — Но внимание и вмешательство Бога отвели от них эту ужасную участь. Бог увидел опасность и в последний момент вышел (что бы еще Он мог сделать?) на середину небосвода. Три художника испугались. Опомнившись, они установили свои мольберты и взяли палитры. Как бы могли они упустить такой случай! Ведь Господь Бог является не каждый день, да и не всякому. И конечно, каждый из них думал, что Господь Бог вышел лишь к нему одному. Они самозабвенно погрузились в интересную работу. И всякий раз, когда Бог хотел уйти обратно в глубину небес, святой Лука упрашивал Его постоять еще немного, пока художники не закончат. — И эти господа, конечно, уже выставили готовые картины может быть, даже продали? — спросил музыкант нежнейшим тоном. — Какое там! — возразил я, — Они все еще пишут Бога и будут писать, как видно, до самой смерти. Но если бы они (что, по моему мнению, исключено) еще раз встретились и показали друг другу картины, которые они к тому времени написали бы с Бога, — кто знает, может быть, они не смогли бы их различить. Мы дошли до вокзала, и у меня оставалось еще пять минут времени. Я поблагодарил молодого человека за компанию и пожелал всяческих благ новому союзу, который он столь достойно представляет. Он задумчиво водил пальцами по плотному слою пыли, который казался слишком тяжелой ношей для подоконников маленького станционного зала. Я, должен признаться, не без самодовольства приписал его задумчивость действию моей маленькой истории. И когда он на прощанье вытянул красную нитку из моей перчатки, я в благодарность порекомендовал ему: — Вы можете вернуться полем, это значительно короче, чем по улице. — Простите, — поклонился услужливый молодой человек, — я все же пойду по улице. Я как раз пытаюсь вспомнить, где это было. Пока Вы столь любезно рассказывали мне Вашу поистине поучительную историю, я, помнится, заметил в одном огороде чучело в старой сорочке, рукав которой, если не ошибаюсь, левый, повис на рейке, так что ветер его совсем не раскачивал. И я чувствую себя в известном смысле обязанным внести свою малую лепту в общую копилку человечества, которое я тоже рассматриваю как своего рода союз, коего каждый член делает свое дело, — и мой долг состоит теперь в том, чтобы вернуть левому рукаву его сущностный смысл, а именно — раскачиваться под порывами ветра... Молодой человек удалился с ангельской улыбкой. Я же чуть не опоздал на поезд. Фрагменты этой истории были cantabile [Напевно (итал.)] исполнены молодым человеком на одном из вечеров союза. Бог знает, кто сочинил ему музыку. Господин Баум, знаменосец, пропел их потом детям, и дети насвистывают теперь некоторые мелодии. |
|||
04.12.2009, 23:07 | ||||
|
||||
|
Об одном союзе по настоятельной необходимости
Я только что узнал, что и в нашем местечке есть нечто вроде артистического союза. Он возник недавно, в силу безотлагательной, как это обычно бывает, необходимости, и говорят, что он «процветает». Когда союз не знает, что ему предпринять, он занимается тем, что процветает; считается, что без этого союз — еще не союз. Излишне говорить, что господин Баум соединяет в своем лице почетного члена, отца-основателя, знаменосца и проч., и не перепутать разные свои титулы стоит ему труда. Он послал ко мне одного молодого человека, чтобы пригласить меня поучаствовать в «вечерах». Я, разумеется, со всей возможной учтивостью поблагодарил его и прибавил, что последние примерно пять лет все мои усилия направлены в противоположную сторону. — Подумайте только, — объяснил я ему с подобающей серьезностью, — все это время не проходит и минуты, чтобы я не вышел из какого-нибудь союза, и все же до сих пор еще остаются такие, в которых я как бы состою. Молодой человек сначала испуганно, потом с выражением почтительного сожаления посмотрел на мои ботинки. Должно быть, он представил, как много им приходится «выходить», потому что он понимающе кивнул головой. Мне это понравилось, и так как я собирался идти, я предложил ему немного проводить меня. Мы вместе прошли по поселку и далее до вокзала, потому что мне нужно было в соседний городок. Мы говорили о самых разных вещах, и я узнал, что молодой человек — музыкант. Он сам скромно сообщил мне об этом; по его виду это трудно было бы определить. Помимо шевелюры его отличала изрядная, прямо-таки бьющая ключом услужливость. Во время этой совсем небольшой прогулки он успел поднять две моих перчатки, подержать мой зонт, пока я что-то искал в карманах, краснея заметить мне, что в моей бороде что-то запуталось и что на моем носу осела сажа, и при этом его пальцы вытягивались, словно устремляясь моему лицу на помощь. В своем усердии молодой человек даже иногда отставал, чтобы с простодушным удовольствием извлечь из ветвей кустарника запутавшиеся в них палые листья. Поэтому когда я понял, что из-за этих бесконечных остановок я рискую пропустить мой поезд (вокзал был еще Довольно далеко), я решил, чтобы по возможности удерживать его рядом со мной, рассказать ему историю. И не мешкая приступил к делу: — Мне известно, как возник один союз, который был по-настоящему необходим. Вот послушайте. Не так давно в одном старом городе встретились три художника. Разумеется, три художника не стали говорить об искусстве. По крайней мере, так казалось со стороны. Они коротали вечер в уединенной комнате старой гостиницы, повествуядруг другу о своих дорожных и всевозможных прочих приключениях. Их рассказы становились все короче и немногословнее, и наконец от всей беседы осталось лишь несколько острых словечек, то и дело перелетавших из уст в уста. Между прочим, чтобы сразу исключить возможное недоразумение, я скажу, что это были настоящие художники, что называется, самой природой, а не случаем предназначенные для своего ремесла. Этот скучный вечер в гостинице ничего не меняет — сейчас Вы узнаете, что было дальше. В гостиницу стали приходить другие люди, профаны; художники почувствовали себя не в своей тарелке и решили уйти. И когда они выходили из ворот, они были уже другими людьми. Они шли посередине улочки, в некотором удалении друг от друга. На их лицах еще оставалось немного смеха, этого замечательного беспорядка в чертах, но глаза у всех троих уже были серьезны и вдумчивы. Вдруг шедший посередине толкнул своего попутчика справа. Тот понял его сразу. Перед ними протянулась узкая, залитая теплыми сумерками улица. Она полого поднималась, так что ее перспектива была очень ясна, и в ней было что-то таинственное, и все же знакомое, близкое. Три художника остановились на миг перед этой картиной. Они ничего не сказали, потому что знали, что об этом сказать невозможно. Ведь именно потому, что есть вещи, о которых невозможно сказать, они и стали художниками. Вдруг где-то поднялся месяц, серебристой линией очертил фасад дома напротив, и из какого-то двора донеслась песня. «Грубый эффект», — буркнул Средний, и они пошли дальше. Теперь они шли немного ближе друг к другу, хотя по-прежнему занимали всю ширину улицы. Неожиданно они вышли на площадь. Теперь тот, что шел справа, обратил внимание остальных на открывшийся вид. В этой более просторной и свободной композиции месяц уже не мешал, напротив, он был даже необходим. Он освещал площадь во всей ее широте, придавал домам удивительно живое, прислушивающееся выражение, а мерцающая поверхность мостовой была решительно прочерчена каменным фонтаном и его тяжелой тенью — эта смелость особенно импонировала художникам. Они стояли рядом, припав, словно младенцы, к груди настроения. Но им бесцеремонно помешали. Послышались легкие торопливые шаги: от тени фонтана отделилась мужская фигура, с заурядной нежностью приняла шаги и все, что они принесли, и прекрасная площадь в одно мгновенье превратилась в жалкую иллюстрацию, от которой три художника отвернулись, как один художник. «Снова этот проклятый литературный элемент!» — воскликнул Правый, с профессиональным прищуром разглядывая парочку у фонтана. Объединенные своим гневом, художники еще долго бесцельно бродили по городу; повсюду им открывались интересные мотивы, но каждый раз какая-нибудь банальная деталь сводила на нет тишину и простоту картины, вновь и вновь вызывая их возмущение. В полночь они сидели в гостинице, в комнате Левого, самого юного из них, и даже не думали о сне. Ночная прогулка пробудила в них множество планов и проектов, а кроме того, она ясно показала, насколько они едины в главном, и потому теперь они с живейшим интересом обменивались своими мыслями. Не скажу, что их фразы были построены безупречно; в их речах то и дело проскакивали словечки, которые ничего не сказали бы профану, но друг друга они отлично понимали, так что все их соседи не могли уснуть до самого рассвета. Но эта долгая беседа имела один настоящий, весомый результат. Было образовано что-то вроде союза; впрочем, он существовал, собственно, уже в тот момент, когда выяснилось, как близки намерения и цели трех художников — настолько, что лишь с трудом можно было найти отличия. Первое общее решение «союза» было исполнено незамедлительно. Через три часа они приехали в ближайшую деревню и сообща сняли крестьянский домик. Оставаться в городе на первых порах не имело смысла. Сперва нужно было выработать свой «стиль», известную уверенность в себе, взгляд, твердость руки и прочие подобные вещи, без которых художник, хотя и может жить, но не может работать. Взращиванию всех этих достоинств должно было способствовать постоянное общение, этот самый «союз», в особенности же его почетный член — природа. Под «природой» художники понимали все, что сделал сам Господь Бог — или мог бы сделать, случись подходящие обстоятельства. Ограда, Дом, фонтан — все эти вещи, конечно, произведены человеком. Но когда они постоят какое-то время на земле и впитают какие-то качества деревьев, трав, может быть, отдаленных гор или облаков, они, так сказать, переходят во влпадение Бога, а значит и в собственность художника. По-тому что у Бога и художника — одно богатство или одна бедность, как посмотреть. Что же до природы, окружавшей новый дом художников, то Господь Бог, конечно, не предполагал в ней особенного богатства. Однако в скором времени художники изменили к лучшему Его мнение. Местность была равнинная, этого нельзя отрицать. Но благодаря глубине ее теней и высоте солнечных пятен на ней возникли вершины и бездны, между которыми бесчисленные полутона образовали луга и плодородные долины, что так ценятся в горных местностях. В округе росло немного деревьев, и почти все с ботанической точки зрения одного вида. Но благодаря чувствам, которые они выражали, — благодаря тоске какой-нибудь сухой ветки или трепетному благоговению ствола, все они казались разными существами, каждое со своим лицом, и художники могли без конца удивляться глубине и сложности характера какой-нибудь ивы. Воодушевление было столь велико, художники чувствовали такое единение в работе, что ровно ничего не значило, когда по истечении полугода каждый из них поселился в отдельном доме: это был, конечно, лишь вопрос помещения. Но здесь необходимо упомянуть о другом. Художники хотели как-то отметить годовщину своего союза, который в столь короткое время принес столь ценные плоды, и каждый решил втайне от других написать к этому случаю их дома. В день юбилея они сошлись, каждый со своей работой. Но так получилось, что они заговорили как раз об их жилищах, об их расположении, целесообразности и т. д. При этом они весьма разгорячились, и за спором каждый забыл о своей картине, так что поздно ночью они разошлись, так и не распечатав своих пакетов. Трудно объяснить, как это могло случиться. Но и в последующие дни они тоже не показали друг другу своих картин, и если один из них навещал другого (что случалось все реже, потому что они много работали), он находил на мольберте друга эскизы из тех времен, когда они еще жили вместе в крестьянском доме. Но однажды Правый (он и теперь жил с правой стороны, так что мы по-прежнему можем называть его так) случайно обнаружил у того, которого я назвал Самым Юным, ту самую картину, которую тот написал к юбилею и не показал друзьям. Он с минуту задумчиво смотрел на нее, потом поднес ее к свету и вдруг рассмеялся: «Смотри-ка, я и не знал, как метко ты сработалмо мой дом. Действительно остроумная карикатура! С этой чрезмерностью формы и цвета, с этой бесшабашной лепкой моего фронтона, в самом деле несколько выдающегося — определенно, в этом что-то есть». Самый Юный воспринял это не лучшим образом: он пал духом и отправился к Среднему чтобы тот, спокойный и вдумчивый, как-нибудь утешил его — подобные случаи всегда вызывали в нем малодушные сомнения в своем даре. Он не застал Среднего дома и в ожидании стал перебирать его работы — тут-то ему и попалась на глаза картина, сразу вызвавшая у него какое-то странное отвращение. Это был дом — но какой идиот согласился бы в нем жить! Чего стоил один фасад! Такой фасад мог построить лишь дилетант, который не имеет ни малейшего понятия об архитектуре и тужится приложить в строительстве свои убогие представления о живописи. Вдруг он отбросил картину прочь, как будто она ожгла ему пальцы. У ее левого края он увидел дату их первого юбилея и надпись: «Дом нашего Младшего». Он, конечно, не стал дожидаться хозяина и в удрученном расположении духа вернулся домой. С того дня он и тот, что жил справа, стали осторожнее. Они искали теперь отдаленные мотивы и, разумеется, даже не помышляли написать что-нибудь ко дню второго юбилея их столь плодотворного союза. Тем усерднее ни о чем не подозревавший Средний писал мотив, расположенный поблизости от дома Правого. Он сам не знал, что не позволило ему писать сам дом. Но когда он принес Правому готовую картину, тот повел себя с необычной сдержанностью, взглянул на нее лишь мельком и сделал какое-то небрежное замечание. Потом, через некоторое время, он сказал: «Между Прочим, я не знал, что ты недавно так далеко уезжал». — «Я? Уезжал? О чем ты?» — удивился Средний. «Об этой добротной работе, — ответил Правый, — очевидно, какой-то голландский мотив». Задумчивый Средний громко рассмеялся: «Прелестно! Да этот голландский мотив находится за твоей дверью». Он смеялся, не в силах остановиться- Но его сотоварищу по союзу было совсем не весело. Он вымученно улыбнулся и сказал: «Остроумно». — «Да вовсе же нет, открой-ка дверь, я все тебе покажу», — и Средний сам направился к двери. «Стой, — крикнул хозяин, — да будет тебе известно, что я никогда не видел этой местности и никогда не увижу, потому что в моих глазах для нее вообще нет места». — «Но как же...» — недоуменно пробормотал Средний. «Так ты не отойдешь от двери? — продолжал кричать Правый. — Хорошо, сегодня же меня здесь не будет. Ты вынуждаешь меня уехать, потому что я не желаю жить в этой местности, понятно?» — И их дружбе пришел конец. Но не союзу, ведь он до сих пор не распущен в соответствии с уставом. Об этом никто не подумал и можно даже с полным правом утверждать, что он распространился по всей земле. — Опять же, — перебил меня услужливый молодой человек, который уже давно сложил губы трубочкой, — можно видеть один из тех колоссальных результатов, которые дает союзная жизнь; нет сомнения, что из этого духовного объединения вышло немало выдающихся мастеров... — Позвольте, — возразил я, пока он неприметно стряхивал пылинку с моего рукава, — это было, собственно, только предисловие к моей истории, хоть и несколько затянувшееся. Так вот, я остановился на том, что союз распространился по всей земле, и это действительно так. Три его члена с неподдельным содроганием бежали друг от друга. Нигде не было им покоя. Каждый боялся, что другие все еще могут увидеть кусочек его земли и осквернить его своей пошлой пачкотней; и когда все трое оказались в отдаленнейших точках земной периферии, каждому вдруг пришло в голову неутешительное соображение, что его небо — небо, которого он добился, кропотливо пестуя свою самобытность, — все еще доступно остальным. И тогда, потрясенные, они попятились со своими мольбертами назад — и через каких-то пять шагов все трое свалились бы с края земли в бесконечное пространство и теперь, наверное, со все возрастающей скоростью описывали бы восьмерки вокруг Земли и Солнца — Но внимание и вмешательство Бога отвели от них эту ужасную участь. Бог увидел опасность и в последний момент вышел (что бы еще Он мог сделать?) на середину небосвода. Три художника испугались. Опомнившись, они установили свои мольберты и взяли палитры. Как бы могли они упустить такой случай! Ведь Господь Бог является не каждый день, да и не всякому. И конечно, каждый из них думал, что Господь Бог вышел лишь к нему одному. Они самозабвенно погрузились в интересную работу. И всякий раз, когда Бог хотел уйти обратно в глубину небес, святой Лука упрашивал Его постоять еще немного, пока художники не закончат. — И эти господа, конечно, уже выставили готовые картины может быть, даже продали? — спросил музыкант нежнейшим тоном. — Какое там! — возразил я, — Они все еще пишут Бога и будут писать, как видно, до самой смерти. Но если бы они (что, по моему мнению, исключено) еще раз встретились и показали друг другу картины, которые они к тому времени написали бы с Бога, — кто знает, может быть, они не смогли бы их различить. Мы дошли до вокзала, и у меня оставалось еще пять минут времени. Я поблагодарил молодого человека за компанию и пожелал всяческих благ новому союзу, который он столь достойно представляет. Он задумчиво водил пальцами по плотному слою пыли, который казался слишком тяжелой ношей для подоконников маленького станционного зала. Я, должен признаться, не без самодовольства приписал его задумчивость действию моей маленькой истории. И когда он на прощанье вытянул красную нитку из моей перчатки, я в благодарность порекомендовал ему: — Вы можете вернуться полем, это значительно короче, чем по улице. — Простите, — поклонился услужливый молодой человек, — я все же пойду по улице. Я как раз пытаюсь вспомнить, где это было. Пока Вы столь любезно рассказывали мне Вашу поистине поучительную историю, я, помнится, заметил в одном огороде чучело в старой сорочке, рукав которой, если не ошибаюсь, левый, повис на рейке, так что ветер его совсем не раскачивал. И я чувствую себя в известном смысле обязанным внести свою малую лепту в общую копилку человечества, которое я тоже рассматриваю как своего рода союз, коего каждый член делает свое дело, — и мой долг состоит теперь в том, чтобы вернуть левому рукаву его сущностный смысл, а именно — раскачиваться под порывами ветра... Молодой человек удалился с ангельской улыбкой. Я же чуть не опоздал на поезд. Фрагменты этой истории были cantabile [Напевно (итал.)] исполнены молодым человеком на одном из вечеров союза. Бог знает, кто сочинил ему музыку. Господин Баум, знаменосец, пропел их потом детям, и дети насвистывают теперь некоторые мелодии. |
|||
04.12.2009, 23:08 | ||||
|
||||
|
Нищий и гордая девушка
Случилось так, что мы — господин учитель и я — оказались свидетелями следующего маленького происшествия. У нас на кромке леса иногда стоит один старый нищий. В тот день он тоже был там, выглядел еще беднее и плачевнее, чем когда-либо, и благодаря жалкой мимикрии почти сливался с прогнившими планками дощатого забора, к которому он прислонился. И тут мы увидели, как совсем маленькая девочка подбежала к нему, чтобы дать мелкую монетку. В этом, конечно, не было ничего особенного — поразительно было, как она это сделала. Она сделала замечательно милый книксен, затем быстро, словно боясь, что кто-нибудь увидит, протянула старику свое подаяние, присела еще раз и стремглав убежала. Но оба книксена были достойны по меньшей мере кайзера — это-то и рассердило больше всего госполина учителя. Он тут же решительно направился к нищему, вероятно, чтобы прогнать его прочь, ведь он, как известно, состоит в правлении общества вспомоществования бедным и потому питает особую неприязнь к уличным попрошайкам. — Мы помогаем людям, можно даже сказать, обеспечиваем их, — кипятился он, не обращая внимания на мои попытки удержать его. — И если они после этого еще и попрошайничают на улицах, то это... это просто вызывающе. — Уважаемый господин учитель, — я старался его утихомирить, но он все еще волок меня к лесу. — Уважаемый господин учитель, — не отставал я, — мне нужно рассказать Вам одну историю. — Так спешно? — спросил он ядовито. Но я говорил серьезно. — Да, именно сейчас, пока Вы не забыли, что мы только что случайно увидели. Но после моей последней истории учитель мне не верил. Я прочитал это на его лице и поспешил его успокоить: — Не о Господе Боге, вовсе нет. О Господе Боге не будет ни слова. Это нечто историческое. Моя уловка удалась. Стоит лишь произнести слово «исторический», как тут же любой учитель навострит уши, потому что все историческое чрезвычайно почтенно, недвусмысленно, а зачастую и поучительно. Я увидел, что господин учитель протирает очки — знак того, что сила зрения переместилась в уши, — и воспользовался этим благоприятным моментом, чтобы начать: — Это было во Флоренции. Лоренцо де Медичи, молодой тогда еще не суверен, только что сочинил свое стихотворение «Trionfo di Bacco ed Arianna» [«Триумф Вакха и Ариадны» (итал.)], и об этом уже заговорили во всех садах. Песни были тогда живые. Из темноты, что наполняет поэта, они всходили в голоса и бесстрашно отправлялись в них, словно в серебряных ладьях, в неизведанное. Поэт начинал песню, и все, кто ее пел, завершали ее. В «Trionfo», как почти во всех песнях того времени, прославляется жизнь, эта скрипка со сверкающими певучими струнами и вибрирующей тьмой под ними — гулом крови. Ее строфы разной величины поднимаются к безудержному ликованию, но там, где оно уже перехватывает дыхание, каждый раз вступает короткий простой припев, который с головокружительной высоты склоняется вниз и словно бы закрывает глаза, напуганный бездной. Он звучит так: Как юность цветущая радует глаз, Но как она быстро уходит от нас! Коль любишь веселье, будь весел сейчас: Надежда обманет, так было не раз. Удивительно ли, что всеми, кто пел эту песню, тотчас овладевала жажда утех и наслаждений и стремление взгромоздить их все на сегодняшний день — единственный твердый утес, на котором только и имеет смысл что-либо отроить? Так, между прочим, можно объяснить обилие человеческих фигур на полотнах флорентийских художников, которые старались соединить в одной картине всех их властителей, дам и друзей, ведь писали тогда подолгу, и кто мог знать, будут ли они к следующей картине столь же молоды, своеобразны и дружны. Всего более этот дух не-терпения сказывался, конечно, у юношей. Самые блистательные из них сидели однажды после пирушки на террасе Палаццо Строцци и беседовали о карнавале, который вот-вот должен был начаться у церкви Санта Кроче. Несколько поодаль, в лоджии, стоял Палла дельи Альбицци со своим другом Томазо, художником. Было видно, что они со все возрастающим волнением спорили о чем-то, пока Томазо вдруг не воскликнул: «Этого ты не сделаешь, бьюсь об заклад, этого ты не сделаешь!» Все повернулись в их сторону. «О чем это вы?» — поинтересовался Гаэтано Строцци и с несколькими приятелями подошел ближе. Томазо пояснил: «Палла собирается на празднике пасть на колени перед Беатриче Альтикиери, этой гордячкой, и молить, чтобы она позволила ему поцеловать пыльный край ее платья». Все засмеялись, а Леонардо из дома Рикарди заметил: «Палла еще хорошенько об этом подумает; уж он-то знает, что самые красивые девушки приберегают для него такую улыбку, какой никому больше от них не добиться». И еще один юноша прибавил: «А Беатриче так молода, ее девичьи губы слишком еще жестки, чтобы улыбаться. Поэтому она кажется такой гордой». — «Нет, — вспылил Палла дельи Альбицци, — она на самом деле горда, ее молодость тут ни при чем! Она горда, как камень в руках Микеланджело, горда, как цветок на образе Марии, горда, как луч солнца, идущий сквозь диаманты...» Гаэтано Строцци прервал его строгим тоном: «А ты, Палла, ты сам разве не горд? Послушать тебя, так кажется, будто ты готов встать вместе с попрошайками, что собираются к вечерне во дворе Сантиссима Аннуциата и ждут, чтобы Беатриче, не взглянув на них, подала им сольдо». — «Я сделаю и это тоже!» — крикнул Палла, сверкнув глазами, протиснулся, расталкивая друзей, к лестнице и убежал. Томазо хотел было броситься за ним, но Строцци удержал его. «Не нужно, — сказал он, — ему теперь лучше побыть одному, так он быстрее образумится». Вскоре молодые люди разошлись по окрестным садам. В этот вечер, как и всегда, около двух десятков нищих ждали возле Сантиссима Аннуциата начала вечерни. Беатриче, знавшая всех их по именам, а временами даже заходившая в их убогие лачуги, что в Порто Сан Никколо, чтобы навестить их детей и больных, проходя на службу, всегда раздавала им мелкие серебряные монеты. На этот раз она немного задерживалась; уже отзвонили колокола, и только невесомые нити их звона висели еще, протянувшись от башни к башне, над сумерками. Бедняки все больше беспокоились — еще и потому, что какой-то новый, неизвестный нищий проскользнул в темноте в церковные ворота; ревнивцы хотели уже было прогнать его, когда водворе появилась юная девушка в черном, почти монашеском платье и, удерживаемая своей добротой, стала переходить от одного к другому, вынимая свои маленькие дары из кошеля, который несла за ней одна из сопровождающих ее дам. Нищие разом пали на колени, заголосили и потянулись к шлейфу незатейливого платья их благодетельницы, чтобы прикоснуться к нему своими сморщенными пальцами или поцеловать своими мокрыми трясущимися губами хотя бы последнюю его оборку. Беатриче не пропустила ни одного из них; все давно ей знакомые бедняки были сегодня в сборе. Но тут она заметила в тени под воротами еще одну, неизвестную фигуру в лохмотьях и испугалась. Всех ее бедняков она знала наперечет еще ребенком, и одаривать их стало для нее чем-то само собой разумеющимся, так же, как, скажем, погружать пальцы в мраморные чаши со святой водой, что стоят у входа в церковь. Но ей никогда не приходило в голову, что есть еще чужие нищие; и разве вправе, — думала она теперь в смятении, — подавать им тот, кто не заслужил их доверия хотя бы знанием об их нужде? Протянуть милостыню незнакомцу — разве не было бы это неслыханным высокомерием? — Взволнованная борьбой этих смутных чувств, девушка прошла мимо нового нищего, как будто не заметив его, и скрылась в прохладном полумраке под высокими сводами церкви. Но когда началась служба, молитвы не шли ей на ум. Ее охватил страх, что после вечерни она уже не найдет этого бедняка перед церковью и так ничего и не сделает, чтобы смягчить его нужду, тогда как близится ночь, которая усугубляет любую бедность, беспомощность и печаль. Она кивнула даме, у которой был кошель, и вместе с ней направилась к выходу. Двор тем временем опустел, но чужак все еще стоял там, прислонясь к колонне и словно бы прислушиваясь к песнопениям, доносившимся, казалось, не из церкви, а откуда-то издалека, быть может, с самого неба. Его лицо почти полностью скрывал капюшон, как это бывает у прокаженных, которые лишь тогда обнажают свои безобразные язвы, когда кто-то стоит поблизости от них и они рассчитывают, что отвращение и сострадание в равной мере выскажутся в их пользу. Беатриче помедлила. Она уже сама держала кошель в руках и видела, что в нем осталось лишь несколько мелких монет. Но решившись, она быстро шагнула к нищему и сказала колеблющимся, словно поющим голосом, не отрывая робкого взгляда от своих рук: «Не сердитесь, сударь... мне кажется... если я не обозналась, я перед Вами в долгу. Ваш отец, я думаю, это был он, сделал в нашем доме прекрасные перила, знаете, из кованого железа, которые украшают теперь нашу лестницу. А потом... зайдя в комнату, где он обычно работал... вот этот кошелек... должно быть... это он забыл его... конечно...» Но беспомощная ложь ее губ оказалась слишком тяжела для нее, так что она вдруг упала перед незнакомцем на колени. Она вложила парчовый кошель в его скрытые под плащом руки и прошептала: «Простите...» Еще она почувствовала, что нищий весь дрожит. Потом Беатриче вместе с испуганной провожатой поспешила в церковь. Из открывшейся на мгновение двери донеслось короткое многоголосое ликование. История закончилась. Мессер Палла дельи Альбицци остался в своем рубище, Он роздал все свое имущество и, босой, с одним только посохом в руках, ушел из города. Потом он жил, кажется, где-то близ Субиако. — Времена, времена, — сказал господин учитель. — Ну и что из всего этого следует? Он шел к тому, чтобы стать повесой, а случайно стад бродягой, отшельником. Сегодня, конечно, о нем никто и не вспоминает. — Ну как же, — возразил я скромно, — его имя иногда называют в больших католических литаниях в ряду других заступников, ведь он стал святым. Дети услышали и эту историю и утверждают, к негодованию господина учителя, что в ней тоже говорится о Господе Боге. Я и сам немного этому удивился, ведь я все-таки обещал господину учителю историю без Господа Бога. Но детям, конечно, виднее. |
|||
04.12.2009, 23:09 | ||||
|
||||
|
История, рассказанная темноте
Я хотел надеть пальто и пойти к моему другу Эвальду. Но я забылся над одной книгой, между прочим, старой книгой, и наступил вечер, как в России наступает весна. Еще мгновение назад вся комната, до самых дальних уголков была светла, и вдруг все вещи сделали вид, будто никогда не знали ничего, кроме сумерек; повсюду распустились большие темные цветы, и блики затрепетали вокруг бархатистых чашечек, как на крылышках стрекоз. Больной, конечно, уже не сидел у окна. И я остался дома. Что же я хотел ему рассказать? Я этого уже не помнил. Но через некоторое время мне показалось, будто кто-то ждет от меня эту потерянную историю, может быть, какой-то одинокий человек, стоящий у окна далеко, в своей темной комнате, или, может быть, сама темнота, обнимающая его и меня и все вещи. Так получилось, что я начал рассказывать темноте. И она склонялась ко мне все ближе и ближе, так что я мог говорить все тише, как и должно быть в моей истории. Она произошла, между прочим, в наше время и начинается так: «После долгого отсутствия доктор Георг Ласман возвращается на родину. Там у него всегда мало что было, а теперь в его родном городе жили только две его сестры, обе замужем и, по всей видимости, удачно: он ехал, чтобы повидать их после двенадцатилетней разлуки. Так думал он сам. Но ночью, когда в переполненном вагоне он не мог уснуть, ему стало ясно, что он едет, собственно, ради своего детства, в надежде отыскать в старых переулках что-нибудь — ворота, башню, фонтан, — которые оживят его радость или печаль, чтобы он снова мог узнать себя. Ведь в жизни о себе забываешь. И многое вспомнилось ему тогда: маленький дом на Генрих-гассе с блестящими дверными ручками и темными крашеными полами, тщательно оберегаемая мебель и почти благоговеющие перед ней его Дряхлые родители: мелькающие суматошные будни и выходные, напоминающие просторные залы; изредка гости, принимаемые со смехом и в замешательстве; расстроенный клавир, старый кенарь, унаследованный от кого-то стул, на котором невозможно было сидеть, именины, дядя, приезжавший из Гамбурга, кукольный театр, шарманка, стайка детей, и кто-то зовет: «Клара!» Доктор дремал. Станция. Мимо окон снуют огоньки, и молоточек выслушивает на коду вскрикивающие колеса. И это звучит, словно: «Клара, Клара». «Клара, — думает очнувшийся доктор, — кто же это мог быть?» И тут же ему представляется лицо, детское лицо с гладкими белокурыми волосами. Вряд ли он смог бы его описать. Но он чувствует что-то тихое, беспомощное, преданное, видит хрупкие детские плечи, стянутые выцветшим платьицем, и додумывает лицо — и тут же понимает, что он не должен его додумывать. Теперь его нет: оно было — тогда. Так не без труда доктор Ласман вспоминает свою единственную подругу детства Клару. Пока его, десяти лет, не отдали в воспитательное заведение, он делил с нею все немногое (или, наоборот, многое?), что у него было. У Клары не было братьев и сестер, он, по сути дела, тоже рос один: его старшие сестры о нем не заботились. Но с тех пор он никогда не пытался о ней узнать. Почему же так получилось? Доктор откинулся на спинку. Ему вспомнилось еще, что она была смирный ребенок, и тогда он спросил себя, что могло с ней стать теперь? И тотчас испугался мысли о ее возможной смерти. Ужас охватил его в этом маленьком тесном купе; все, казалось, подтверждало это предположение: она была болезненный ребенок, в ее доме не все было благополучно, она часто плакала — конечно, она умерла. Доктор не мог больше этого вынести и, толкая спящих, протиснулся в коридор вагона. Там он открыл окно и стал смотреть наружу, в черноту с танцующими искрами. Это его успокоило. И вернувшись вскоре в купе, он, несмотря на неудобную постель, быстро уснул. Встреча с обеими замужними сестрами не обошлась без заминок. Три человека забыли, как, несмотря на близкое родство, оставались они всегда далеки друг от друга и сначала пытались было держаться по-семейному. Но вскоре молчаливо согласились укрыться в надежном убежище непринужденной учтивости, которую общественная жизнь выработала для любых случаев. Это было у младшей сестры, чей муж, фабрикант, носящий титул кайзеровского советника, весьма преуспевал; и это было за обедом, после десерта, когда доктор спросил: — Скажи-ка, Софи, что стало с Кларой? — С какой Кларой? — Я не могу вспомнить ее фамилию. С маленькой Кларой, дочерью соседа, с которой я играл ребенком. — А ты говоришь о Кларе Зельнер? — Зельнер, правильно, Зельнер! Я только теперь вспомнил: старый Зельнер, это же был тот ужасный старик... Но что же с Кларой? Сестра помедлила. — Она вышла замуж. Между прочим, живет очень замкнуто. — Да, — обронил господин советник, и его нож пробороздил со скрежетом тарелку, — совсем замкнуто. — Ты ее тоже знаешь? — обратился доктор к шурину. — Д-да-а, немного. Она ведь здесь довольно известна. Супруги переглянулись, как посвященные во что-то. Доктор понял, что им неприятно об этом говорить, и больше не расспрашивал. Тем охотнее вернулся к этой теме господин советник за кофе, когда хозяйка оставила их вдвоем. — Эта Клара? — спросил он с хитрой улыбкой, рассматривая пепел, падающий с его сигареты в серебряную пепельницу. — Она, должно быть, была тихим, но однако же отвратительным ребенком? Доктор молчал. Господин советник доверительно наклонился к нему. — Это была целая история! Ты разве не слышал? — Но я же ни с кем об этом не говорил. — Зачем говорить, — советник тонко улыбнулся. — Об этом можно было прочитать в газетах. — О чем? — нервно спросил доктор. — Так вот, она унеслась от него, закусив удила. Фабрикант выдал это поразительное сообщение и теперь, за облаком дыма, тая от удовольствия, ожидал эффекта. Не дождавшись, сделал озабоченное лицо, выпрямился и начал, словно обидевшись, протокольным тоном: — Хм. Ее выдали за советника по строительству Лера. Ты его уже не знаешь. Человек не старый, моих лет. Богат, очень порядочен, знаешь ли, в высшей степени порядочен. У нее не было ни гроша, к тому же, она некрасива, не получила воспитания и так далее. Но советник и не искал светскую львицу, ему нужна была скромная хозяйка. Но эта Клара — она была повсюду принята в обществе, к ней относились благожелательно, — да, люди ведут себя прилично, — она, стало быть, могла бы поставить себя без особого, знаешь ли, труда, — так вот эта Клара, не прошло и двух лет со свадьбы, сделала ручкой. Представь себе: сбежала. Куда? В Италию. Маленькая увеселительная прогулка, разумеется, не в одиночестве. Советник, мой хороший друг, человек чести, муж... — Так что же Клара? — перебил его доктор и встал. — А, ну да. Небеса ее покарали. Предмет ее, говорят художник — вольная, знаешь ли, птица и все такое, — так вот, когда они вернулись из Италии в Мюнхен, предмет то — адью, только его и видели. Теперь сидит с ребенком. — В Мюнхене? — доктор Ласман шагал в волнении взад-вперед. — Да, в Мюнхене, — ответил советник и тоже поднялся. — Между прочим, она теперь, должно быть, влачит самое убогое существование. — Что значит убогое? — Ну, — советник посмотрел на сигару, — материально, и потом, помилуй, такая особа... Он вдруг положил свою холеную белую руку на плечо шурина и в его голосе что-то забулькало от удовольствия: — Знаешь, говорят еще, она живет тем, что... Доктор резко повернулся и вышел из комнаты. Господин советник, рука которого так внезапно упала с родственного плеча, через десять минут опомнился. Потом пошел к жене и сказал угрюмо: — Я всегда говорил, что твой братец со странностями. Задремавшая было жена сонно зевнула: — Ах, Боже мой, ну да. Через две недели доктор уехал. Он вдруг понял, что не найдет здесь свое детство. В Мюнхене он отыскал в адресной книге: Клара Зельнер, Швабинг, улица и номер. Он дал ей знать о своем прибытии и отправился по адресу. Стройная дама встретила его в комнате, полной тихого, доброго света. — Георг, и вы вспомнили обо мне? Доктор остановился пораженный. — Так вот вы какая, Клара. Ее лицо с ясным и открытым лбом было спокойно, она словно хотела дать ему время, чтобы он ее окончательно узнал. Он долго всматривался, наконец нашел в ней что-то какую-то черту, которая убедила его, что перед ним действительно стояла подруга его детских игр. Он снова пожал ее руку, потом медленно выпустил ее и осмотрелся в комнате. В ней не было ничего лишнего. На столе у окна лежали книги и исписанные листы бумаги, за которыми, видимо, Клара только что сидела. Стул был еще выдвинут. — Вы писали? — и доктор почувствовал, как глупо прозвучал его вопрос. Но Клара непринужденно ответила: — Да, я перевожу. — Для печати? — Да, — сказала Клара просто. — Для одного издательства. Георг заметил на стенах несколько итальянских репродукций. Среди них «Концерт» Джорджоне. — Вам это нравится? — Он подошел к картине. — А вам? — Я не видел оригинала. Это во Флоренции? — В Pitti [Палаццо Питти, дворцовая галерея во Флоренции]. Вы должны туда съездить. — Для этого? — Для этого. Она излучала какую-то простую чистую радость. Доктор выглядел задумчиво. — Что с вами, Георг? Вы не хотите сесть? — Мне грустно, — сказал он медленно. — Я думал... но у вас совсем не убого, — вырвалось у него. Клара улыбнулась. — Вы слышали мою историю? — Да, то есть... — О, — перебила Клара, заметив, что он хмурится, — люди не виноваты, что говорят об этом иначе. То, что мы переживаем, редко можно выразить в словах, и кто пытается все же об этом рассказывать, поневоле впадает в ошибки. Они помолчали. Потом доктор спросил: — Что сделало вас такой доброй? — Все, — ответила она тихо и мягко. — Но почему вы спрашиваете об этом? — Потому что... потому что вы, собственно, должны были сделаться черствой. Вы были такой слабый, беспомощный ребенок, такие дети или трубеют, или... — Или умирают, хотите сказать. Ну так я и умерла. О, я была мертва много лет. С тех пор, как мы с вами расстались там, дома, вплоть до... — Она взяла что-то со стола. — Посмотрите, это его портрет. Он немного льстивый. Его лицо не такое ясное, но лучше, проще. Потом я покажу вам и нашего ребенка, он сейчас спит здесь, в соседней комнате. Мальчишка. Зовут Анжело, как и его. Он сейчас далеко, в отъезде. — И вы совсем одна? — спросил доктор рассеянно, все еще рассматривая портрет. — Да, я и сын. Разве этого мало? Анжело художник. Его имя мало известно, вряд ли вы о нем слышали. До самого последнего времени он боролся: с миром, со своими планами, с собой и со мной. Да, и со мной: я ведь целый год упрашивала его ехать. Я чувствовала, что ему это необходимо. Однажды он спросил в шутку: «Я или ребенок?» Я сказала: «Ребенок», — и он уехал. — И когда вернется? — Не раньше, чем мальчик научится выговаривать свое имя, так мы договорились. Доктор хотел что-то заметить, но Клара рассмеялась: — А так как это довольно трудное имя, то дело будет еще не скоро. Анжелино исполнится летом только два года. — Странно, — сказал доктор. — Что, Георг? — Как хорошо вы понимаете жизнь. Какой вы стали взрослой, как вы молоды. Куда делось ваше детство? Мы ведь оба были такими... такими беспомощными детьми. Это уже не изменишь и не забудешь. — Так вы полагаете, мы обязаны страдать нашим детством? Ради справедливости? — Да, я думаю именно так. Страдать тяжелой тьмой позади нас, с которой мы храним такую зыбкую, такую неясную связь. Приходит время, и мы отдаем ему наши первые всходы, любое начало, любую близость, побеги того, что, может быть, должно было состояться. И вдруг видим: все кануло, словно в пучину, и мы даже не знаем, когда. Мы этого попросту не заметили. Словно ты собрал все свои деньги и купил на них перо для шляпы, — миг, и первый же ветер сорвал его и унес. Разумеется, ты приходишь домой без пера, и тебе ничего больше не остается, как только гадать, когда оно от тебя улетело. — Вы думаете об этом, Георг? — Уже нет, теперь я отступился. А начал где-то после моего десятого года, когда перестал молиться. Все прочее меня не касается. — Как же случилось, что вы вспомнили обо мне? — Именно поэтому я и пришел к вам. Вы единственный свидетель того времени. Мне казалось, я найду в вас то чего не могу найти в себе. Какое-нибудь движение, слово, имя, от которого что-то зависит — прояснить... Доктор опустил лицо в свои холодные беспокойные руки. — Я помню так мало из моего детства, — сказала Клара задумчиво, — словно я прожила уже тысячу жизней. Но сейчас, после ваших слов, мне кое-что припомнилось. Вечер. Вы неожиданно появились у нас: ваши родители куда-то ушли, может быть, в театр. У нас яркий свет. Отец ждет гостя, одного родственника, если я не путаю. Он должен был приехать из... впрочем, не помню, откуда, во всяком случае, издалека. Мы ждали его уже более двух часов. Двери были раскрыты, горели лампы, мама то и дело подходила к софе и разглаживала покрывало, отец стоял у окна. Никто не решался сесть, чтобы не сдвинуть со своего места стул. Тут пришли Вы и стали ждать с нами. Мы, дети, прислушивались у двери. И чем дальше, тем более чудесным представлялся нам гость. Мы ведь даже боялись, что он придет раньше, чем достигнет высшей степени великолепия, к которой он, пока отсутствовал, приближался с каждой минутой. Мы не боялись, что он мог не прийти совсем: мы были уверены, он вот-вот появится, но мы хотели дать ему время, чтобы он стал большим и могущественным. Вдруг доктор поднял голову и сказал печально: — И вот мы оба знаем, что он не пришел: я тоже не, забыл тот случай. — Да, — подтвердила Клара, — он не пришел. — И немного помолчав: — Но как это было чудесно! — Что? — Ну вот, ожидание, горящие лампы, тишина, торжественность. В соседней комнате послышался шорох. Фрау Клара извинилась и на минуту вышла. Вернувшись, она сказала со светлой улыбкой: — Мы можем потом пойти туда. Он проснулся и смеется. Но вы хотели что-то сказать. — Я сейчас подумал, как вы пришли к себе, к этому спокойному самообладанию? Что могло помочь вам в этом? Ведь ваша жизнь складывалась не легко. Очевидно, вам помогло что-то, чего нет у меня? — Что же это могло быть, Георг? — Клара села рядом с ним. — Странно: когда я впервые снова вспомнил о вас, три недели назад, ночью в поезде, мне подумалось: вы были смирный ребенок. И теперь все это время, хотя вы совсем не такая, как я ожидал, несмотря на это, но, кажется, и тем яснее я вижу, что то, что вело вас через все испытания, это — это ваше смирение. — Что вы называете смирением? — Ну скажем, ваше отношение к Богу, вашу любовь к Нему, вашу веру. Фрау Клара прикрыла глаза. — Любовь к Богу? Позвольте мне подумать. Доктор напряженно смотрел на нее. Она медленно высказывала свои мысли, как они к ней приходили: — Ребенком — любила ли я Бога? Вряд ли. Я даже не могла подумать — это показалось бы мне безрассудной заносчивостью — нет, это не то слово — величайшим грехом — подумать: Он есть. Словно бы этим я Его принудила быть во мне, в этой слабой девочке с нескладными длинными руками, в нашем бедном доме, в котором все было ненастоящее, лживое — от бронзовых тарелок из папье-маше, висящих на стенах, до вина в бутылках с такими дорогими этикетками. А потом, позже, — фрау Клара подняла руки, как бы защищаясь, и ее глаза плотно зажмурились, словно боясь увидеть сквозь веки что-то страшное, — если бы Он тогда и жил во мне, мне все равно пришлось бы Его изгнать. Но я о Нем ничего не знала. Я забыла о Нем. Тогда я забыла обо всем. И только во Флоренции, когда я впервые в жизни начала видеть, слышать чувствовать, узнавать и одновременно учиться благодарности за все это, тогда я опять подумала о Нем. Везде были Его следы. Во всех картинах я видела частицу Его улыбки, колокола звенели Его живым голосом, а на статуях я узнавала отпечатки Его рук. — И вы нашли Его? Клара посмотрела на доктора большими счастливыми глазами: — Я чувствовала, что Он был, однажды когда-то был. Нужно ли знать больше? Это было бы уже слишком. Доктор встал и подошел к окну. За ним виднелся кусочек поля и старая городская церковь, над церковью вечереющее небо. Доктор Ласман спросил не оборачиваясь: — А теперь? Не получив ответа, он медленно отошел от окна. — Теперь, — сказала медленно Клара, когда он встал прямо перед ней, и посмотрела ему в глаза, — теперь я иногда думаю: Он будет. Доктор взял ее руку и подержал мгновенье. Он смотрел куда-то мимо нее. — О чем вы, Георг? — Я думаю, что сейчас все как в тот вечер: вы ждете чудесного гостя, Бога, и знаете, что Он придет. И случайно примешался я... Фрау Клара встала легко и весело. Она выглядела совсем молодой. — Только уж на этот раз мы дождемся. Она сказала это так просто и радостно, что доктор улыбнулся. И она повела его в другую комнату, к ее ребенку». В этой истории нет ничего, о чем детям нельзя было бы знать. И все же дети ее не пережили. Я рассказал ее только темноте. А дети боятся темноты, убегают от нее, а если им приходится в ней оставаться, они зажмуривают глаза и зажимают уши. Но и для них настанет время, когда они полюбят темноту. Она расскажет им мою историю, и тогда они поймут ее лучше. |
|||