<...>Он схватил меня рукой и рванул к выходу, но я успел вывернуться, и рука его сорвалась с плеча куртки. Я с трудом удержался на ногах и отбежал от отца, прежде чем он успел схватить меня еще раз. Я отбежал на середину передней и встал между ним и львом. Ближе ко льву, совсем рядом с ним.
Я чувствовал, что я ненавижу отца, что он ничего не понимает, ненавижу за то, что он не хочет даже выслушать, что я хочу ему сказать, за то, что ему всегда было неинтересно все, что я думаю и хочу ему сказать. У меня даже зубы стиснулись от ненависти. От этой ненависти мне изо всех сил захотелось закричать. Но я не закричал, я ему сказал:
— Оставь нас в покое! Что ты от нас хочешь? Я же тебя ненавижу. Лучше бы сейчас тебя застрелили, чем этого льва! — Я не кричал, я даже ему все это не очень громко сказал, но он все услышал, каждое слово, несмотря на то, что лев продолжал рычать.
Отец повернулся и вышел, плотно затворив за собой дверь. Но перед тем как выйти, он постоял минуту и посмотрел на меня так, как будто увидел меня в первый раз в жизни, очень странное лицо у него стало. Было видно, что он и думать перестал о льве, что-то у него другое на уме появилось. Очень странное лицо было у моего отца перед тем, как он вышел.<...>
<...>И тогда я окончательно понял, что отец все равно сделает так, чтобы все получилось, как хочет он. Как всегда. Я понял, что этого льва убьют обязательно, и никакой нет силы, которая бы его спасла от смерти. Я подошел к нему. Подошел совсем близко, а он смотрел на меня не двигаясь, и чем ближе я к нему подходил, тем больше расширялись у него в глазах желтые зрачки. Он, наверное, думал: зачем это я к нему подхожу? Ведь за всю ночь я к нему подошел только тогда, когда принес ему из кухни еду. Я положил руку ему на спину и почувствовал, что он, как мокрый щенок, дрожит мелкой дрожью. Я понял, что он так дрожит от страха, потому что тоже почуял, что ему уже никакого спасения нет. И тут я опять заплакал, никакой пользы от этого не было, что я заплакал, но я никак не мог удержаться. Потому что мне ужасно стало его жалко.
Он поверил мне, что я могу его спасти, наверное, только потому и зашел в дом, когда я его ночью позвал, а теперь он увидел, что я его обманул. Я только поэтому и стоял около него, чтобы он понял, что я его не обманул, что я ни в чем не виноват перед ним. А он все дрожал, и кожа у него была на спине горячая-горячая, на ощупь казалось, что на ней и шерсти нет, до того она была горячая и тонкая, и вдруг он разинул пасть, с тонким, жалобным визгом протяжно зевнул и, клацнув зубами, захлопнул ее. Мне показалось, что, если этого льва сейчас придут убивать, он даже не шевельнется, как будто в его теле не осталось ни капли силы, столько тоски и страха было в том, как он зевнул.
Я помню все подробно, что произошло в нашем доме в ту ночь до и после этого, но я не могу вспомнить ни одного слова из тех, что я сказал этому льву, пока стоял рядом с ним и гладил его по спине. Я все пытаюсь вспомнить, что же я ему сказал, но ничего у меня не получается, хотя что-то очень долго рассказывал ему, а может быть, и не рассказывал, а просто успокаивал. Никак не могу вспомнить ни одного слова. Помню только, что мне вдруг стало очень холодно, несмотря на то, что по утрам у нас в передней бывает очень тепло, даже жарко, а я был в куртке, но мне все равно было зябко, и я тоже весь дрожал, и мне было очень трудно говорить, потому что приходилось каждый раз с трудом открывать рот, до того сильно мне свело челюсти.
Я решил, что никуда из передней не уйду, что бы мне ни говорили, решил остаться со львом до конца<...>
|